Судьба Анастасии Цветаевой — младшей сестры поэтессы Марины — была очень сложной и трагичной. Она пережила потерю близких людей, застенки НКВД, 10 лет лагерей и долгие годы в ссылке. Но, несмотря на это, она сохранила редкую способность вдеть хорошее в простых вещах…
Смерть Сталина повлекла за собой реабилитацию. Уничтоженные сотрудниками НКВД произведения, Анастасия пыталась восстановить по памяти. И восстановила. Они вышли в составе сборника «Моя Сибирь», который, впрочем, распространялись лишь в самиздатовском варианте.
Но главным в творческом наследии Анастасии Цветаевой стали «Воспоминания». Этот дневник посвящен детству, юности и молодости сестер: Анастасии и Марины или, как ее называла младшая сестра Муси.
Редакция Интересно знать подобрала несколько детских воспоминаний Анастасии Цветаевой, которые вряд ли оставят кого-то равнодушными.
Из «Воспоминаний»
Из самой мглы детства, как стены и воздух дома, помню появление в зале и папином кабинете седого и строгого старика. «Андрюшиного дедушки». Это был тесть отца по первому браку, историк Д. И. Иловайский. Его правильное, красивое, холодное лицо, обрамленное пышным седым париком и седой раздвоенной бородкой, глухое к быту и к нам, неродным внукам, не освещалось улыбкой, а лишь слегка наклонялось к нам, когда, не прерывая беседы с отцом, он произносил всякий раз одни и те же слова, путая нас: «Это Муся? Ася?» Различать же нас, хотя мы и были похожи, было довольно легко: по резко различной нашей величине. Муся — большая и плотная, я — маленькая и худая.
Все эти вещи, обожаемые нами, Муся и я делили мысленно, на будущий день раздела их нам — словесно — выменивали, жадно борясь за обладание желаемым. Это давалось с трудом: нам нравилось то же самое, почти всегда! Как и в книгах или в том, что нам рассказывала мать, мы не терпели никакой общности — вещи или герой книги могли быть только или Мусины, или мои. Так мы разделили две наилюбимейшие поэмы: «Ундину» взяла Муся, «Рустема и Зораба» получила — взамен — я. Так мы делили — все. Не по-скаредному, нет, — по страсти. И платили безрассудно щедро: чтобы получить какой-нибудь бубенец, обеим равно нужный, другая додаривала в придачу то, и другое, и третье — без счету! Понимая, как трудно — той — уступить! Три раза стукались лбами — и пути назад не было. […] Затем мы менялись, и счастью нового обладания не было ни дня, ни краю. Так мы менялись всем, все деля. Только одно осталось на все детство: «Ундина» — навек Маринина, «Рустем и Зораб» — мой.
Но смутно мне открывалась особая стать Мусиного чувства, не моя! Жажда отчуждения ее радости от других, властная жадность встречать и любить все — одной: ее зоркое знание, что это все принадлежит одной ей, ей, ей, — больше, чем всем, ревность к тому, чтобы другой (особенно я, на нее похожая) любил бы деревья — луга — путь — весну — так же, как она. Тень враждебности падала от ее обладания — книгами, музыкой, природой — на тех (на меня), кто похоже чувствует. Движение оттолкнуть, заслонить, завладеть безраздельно, ни с кем не делить… быть единственной и первой — во всем!
Быт, окружавшие ее люди — все было вдали. Все было только помехой к чтению. Лишь вконец устав, она выходила из своей комнаты, близоруко щурясь на всех и вся, с минуту смотрела, слушала, уж вновь готовая уйти в себя и к себе.